Жизнь

ДЕТИ ЯНУСА книга вторая часть одиннадцатая продолжение

Добавлено: 22 ноября 2019; Автор произведения:Андрей Мудров-Селюнин 105 просмотров


Вечером, прежде чем отправится в дансинг, гуляем по центральной
улице. Около супермаркета  наперсточники крутят на расстеленном
коврике свои колпаки. Видимо, готовятся к массовому окучиванию народа  в летний сезон. Вокруг них толпа. Странно, забава стара как мир, а люди по- прежнему клюют.
Наперсточники были очень популярны в древнем Риме, где  в качестве фокусников выступали на сцене в одном ряду с акробатами и жонглерами.  “Даже такие серьезные люди, как Сенека,- пишет  историк Мария Сергеенко,- с удовольствием смотрели на их “обманы”. Описание  фокуса сделано греческим писателем Алкифроном (III в.н.э.), но техника его вряд ли изменилась с того времени, когда этим же фокусом любовался Сенека. У Алкифрона о нем рассказывает в письме приятелю крестьянин, привезший продавать в город винные ягоды. Покончив с делами, он пошел поразвлечься в театр. Что он там видел, он  как следует не может вспомнить, но одно зрелище так потрясло его, что он до сих пор не может опомниться: вышел человек поставил перед собой трехногий стол, расставил на нем три мисочки и под каждую положил — все это видели — по беленькому круглому камешку; и вдруг все они очутились под одной мисочкой, потом исчезли и оказались во рту у этого человека… Крестьянин был совершенно потрясен: “Ну и ворюга! Только бы он не заявился ко мне во двор, а то пиши пропало все, что есть во дворе и в доме”. Опасения алкифроновского крестьянина, можно сказать, оказались пророческими: со временем фокус сошел со сцены, превратился в жульнический трюк, и закочевал по миру, опустошая карманы простаков. Сегодня в Европе этот промысел, похоже,  отдан на откуп югославам. Практически во всех развитых странах в людных местах можно встретить сидящих на корточках добрых молодцев, которые зазывают с бьющим слух   славянским акцентом прохожих на околпачивание. «Ремесло” это, правда, чревато определенными издержками. В крупных городах Германии полиция распространяет листовки, предупреждающие бюргеров о подстерегающем их  мошенничестве и призывающие немедленно  сообщать по указанному номеру о появлении наперсточников на улицах.  Когда кто-нибудь из них  попадается патрулю, его без разговоров, заломив назад руки, окольцовывают наручниками и, запихнув ему под  локоть свернутый коврик для игры со всеми  причиндалами (эдакое самообслуживание), забрасывают в полицейский фургон.
В Италии к этому виду  уличного надувательства власти относятся почти
снисходительно.  Карабинеры неспешным шагом  приближаются к
наперсточникам, и те  успевают собрать свои манатки и скрыться за
углом. Вряд ли кому-нибудь из  итальянцев придет в голову мысль о
том, чтобы набрать номер полиции и сообщить, что в таком-то месте
какие-то люди заключают с прохожими пари: игровой   азарт примешан к италийской крови еще со времен оных.
В древнем Риме азартные игры разрешались только в период Сатурналий, но это не мешало людям придаваться им  и в остальные дни года. Подпольные игровые устраивали в кабаках и на постоялых дворах, которые  обычно  были и бесперебойно “работающими” публичными домами, в отличие от знаменитых лупанаров, остававшихся закрытыми до девятого часа.  Если их обнаруживали, штрафу подвергались не содержатели, а игроки. Штраф доходил до  четырехкратного  размера ставки на кону. 
Играли в  “чет-нечет”- угадывание количества зажатых противником в кулаке камушков или орехов; морру — угадывание количества выброшенных  пальцев (с таким можно впотьмах в морру играть, говорили римляне о человеке, которому можно доверять, что в свою очередь красноречиво говорит о склонности  игроков к плутовству); бросали  кости и их  разновидность — астрагалы… Можно сказать, что под определение “азартные” попадали те игры, в которых ничто не зависело ни от физических, ни от умственных способностей человека и предаваясь которым человек верой в свою победу   самовольно назначал себя любимцем богов и таким образом незаслуженно возвышался над остальными… Недаром в Риме нарушители запрета на  игры приравнивались к ворам.
Страсть к игре была свойственно не только плебеям, но и патрициям. Императора Августа мало заботило, что о нем шла слава, как о заядлом игроке, и он продолжал играть до старости и “ не только в декабре”. В одном из своих писем он сообщает, что проиграл 20000 сестерциев. Блестящим игроком был Нерон.  Играл  он всегда “по-крупному” и его ставки доходили до 400 сестерциев. Но самым фанатичным и азартным из всех римским императоров был Клавдий. Он играл даже в пути, и, “чтобы тряска не мешала игре, доску в его “экипаже” особым образом прикрепили к стенке”.  Будучи человеком образованным, Клавдий написал и опубликовал пособие по  азартным играм. “ Поскольку, — как заметил итальянский историк Уго Энрико Паоли,- когда человек литератор, независимо от того император он или нет, все у него превращается в литературу, даже страсть к игре”.
Единственное, что разрешали римские власти — это заключение пари
на бегах и гладиаторских боях. Со временем через эту брешь  “под предлогом того, что речь идет не об азарте, а о  вычисление вероятности”,  преодолев суровость законов, страсть римлян к игре ворвалась в повседневность и, легализовавшись в ней, стала одним из отличительных национальных качеств населения Апеннинского полуострова.
“ Итальянец любит игру,- пишет публицист Чезаре Марки,- любит “ловить шанс”, бросать вызов богине Фортуне. Хотя он и знает, что глаза ее завязаны, он надеется, что в повязке есть дырочка, через которую она увидит его и позволит ему обнаружить в только что купленном журнале ключи от разыгранной машины. Что гораздо приятнее, чем купить машину и обнаружить на ее сиденье подписку на журнал”.
Поэтому в Италии очень популярны всевозможные конкурсы, поощрительные коммерческие инициативы — “купи на столько-то — и получишь то-то”(в 1988 году в министерство промышленности на проведение подобных мероприятий было подано шестнадцать тысяч заявок), тотализаторы и конечно же лотереи, которые разошлись по свету благодаря «привившему» их в 18 веке в  Париже венецианцу Казанове и  которые, как полагают,  “родились” в 16 веке в Генуе, когда народу было предложено жребием выбрать из 90 пронумерованных кандидатов  трех говернаторов и двух прокураторов Высочайшей коллегии и люди стали  заключать между собой денежные пари относительно исхода выборов…
Чтобы понять сколь сильна тяга итальянцев к лотереям, достаточно
вспомнить, что  после вступления освободительных войск Витторио
Эмануэле II  в Рим, первым  учреждением, открытым в столице, было
лотерейное управление. Сегодня в Италии десять официальных лотерей. Перед розыгрышем крупных сумм ( порой, когда в предыдущих
турах не было победителей, они доходят до десятков миллионов
долларов)  страна достигает апогея своей национальной азартности: 
повсюду люди заполняют карточки, вовсю начинает работать индустрия
магов-предсказателей, по телевидению, разгоняя еще сильнее навязчиво
крутящуюся в голове каждого мысль о том, что дело случая не бывает
случайным и именно он любимец удачи,  перипетии  игровой лихорадки
смакуют перед основными новостями дня… Счастливчики, даже если им
удалось выиграть суммы не столь будоражащие, на несколько дней
становятся своего рода национальными героями: их показывают по
телевидению, с ними проводят интервью, их фотографии помещают в
газетах и журналах. Те из них, в ком практичность берет верх над
тщеславием, отказываются от подобных почестей, поскольку рекламная
шумиха обычно привлекает   внимание различных “фондов помощи” и 
целого ополчения разномастных инженеров-изобретателей, которые
начинают осаждать победителя  предложениями принять финансовое
участие в промышленном воплощении их гениальных разработок. Последним штрихом в лотерейной эпопее неизбежно становится появление в  баре или табачном магазине, где был куплен выигрышный билет, мемориальной надписи,  которая детально повествует о счастливом событии, случившемся в его стенах.
“Сыплющиеся с неба деньги,-   замечает Чезаре Марки,- голубая  мечта
азартных итальянцев. ” Безтрудно жить, -  еще давным-давно поговаривали
в римском народе,- старинное желанье».    

Дансинг находится на набережной. Световое табло с названием  уже издали бьет в глаза. Предъявляем контрамарки седому портье в униформе и проходим в полутемный зал, где около танцевальной площадки полумесяцем выстроены столы. Такой же седой,  как портье, официант объясняет нам, что можно бесплатно заказать что-нибудь на 5 тысяч лир.
• А когда будет Мимо ?- интересуется Мауро.
• Скоро подойдет.
Стекается публика. Все  в костюмах, длинных вечерних платьях.
По залу разносится аромат терпких духов. Атмосфера напоминает   
приглушенную суету партера перед началом “дефицитного”
спектакля в советские времена.
• Это, наверно, родители пришли посмотреть, где их дети будут отрываться по вечерам,- комментирует Мауро.- Сейчас и молодежь повалит.
Молодежь не валит. Зато звучит Штраус. На площадке в разогнавшемся   
ритме вальса кружатся  неюные пары. Танцуют красиво. Так же как и пение, в Италии танцы – национальное. Хорошо умеют танцевать здесь все,  хотя специально этому искусству, за исключением профессионалов,  практически никто не учится. Если в Республиканском Риме, среди патрициев, танцевать позволительно было только женщинам и для мужчины не было большего оскорбления чем “cinaedus”- танцовщик, а в императорский период патологическая любовь к танцам Калигулы представляла собой исключение, то уже в XVI веке итальянский политик и мыслитель Франческо Гвиччардини утверждал, что тот,  кто заправляет государственной политикой, не должен чураться танцев.  Сегодня в Италии это утверждение стало убеждением, и людям, занимающим высокое положение в обществе  их умение танцевать идет, по выражению историка Уго Энрико Паоли, только на пользу.
Вальс сменяет мазурка. За ней следует какой-то региональный танец, похожий на советский детсадовский ручеек. Снова вальс. Полька. Танго.
• Знаете, что,- говорит Мауро,- похоже, первый день сезона решили
полностью отдать родителям.
Перед нашим столиком возникает Мимо: смокинг, бабочка, уложенные
седоватые волосы, в руке микрофон, на лице -улыбка.
• Все в порядке?
• Это что у тебя здесь, музей ископаемых?- cпрашивает  Мауро.
• То есть?
• Да посмотри: кругом одни воскресшие из мертвых!
• Это место встреч для людей среднего возраста,- объясняет Мимо.
• Как?!
• А ты что, все себя мальчиком считаешь?
К Мауро подходит дама в красном декальтированном платье, на вид   
лет пятидесяти:
• Не потанцуете со мной?
Cейчас в своем смущении Мауро действительно похож на мальчика: краснея, он ерзает на стуле, не зная, как отказаться. Но тетя в красном протягивает ему руку и энергичным движением вытаскивает его из-за стола. На танцплощадке Мауро преображается: теперь перед нами старый морской волк из какого-нибудь портового кабака лихо заламывающий подружку своей молодости в резких па танго – этого до сих пор остающегося в Италии популярным танца, который, появившись в ней в  первой половине ХХ века, поначалу вызывал кривотолки: моралисты утверждали, что он создан искусителем; преподаватели древних языков поддержали их, усмотрев в его названии  форму латинского глагола «tangere», означающую « я трогаю»; и дамам, для того чтобы освоить его в частных школах, необходимо было получить письменное разрешение от своих мужей ...
Возвращаемся гостиницу. Витрины магазинов задраены намордниками и напоминают люки подводной лодки, опустившейся на глубину после парада. Яркими огнями светится лишь книжный павильон, который, сколь бы странным это ни показалось, закрывается в Римини позже других заведений. В его окнах видны фигуры покупателей. Одни бегло просматривают книги, другие с удовольствием поглаживают их страницы и обложки. Как и любой познавательный процесс, чтение для большинства итальянцев – развлечение, о каком бы серьезном тексте ни шла речь. Для них оно подобно катанию на карусели: их взгляд скользит по строчкам, не задерживаясь на них и не обременяя тем самым ни мысль, ни сердце. Действительно, книги, издаваемые в Италии, настолько приятны на вид и на ощупь, что их скорее хочется ласкать, нежели читать. Ставить пометки на их полях кажется кощунством. Когда русский это осознает, он начинает моментально чувствовать, сколь труден мир, и понимать, что литературная образованность и тяга к осмысленному чтению – это всего лишь убежище от тяжелой действительности… По сути мало чем отличающееся от тактильного общения с книгами, характерного для итальянцев...

Едва вхожу в номер — звонит Гоша:
• Привет! А где этот обувщик?
• Откуда ты знаешь, что он здесь?
• Да мы вместе летели. Мне надо, чтобы он полугрузовой “мерседес” в Москву перегнал. Подпишется?
• А что платишь?
• Полтарушник. Только ему сначала нужно долго и нудно все объяснять — чтобы ничего от себя не отчебучил. Ты спроси у него и перезвони мне. Я в Реджо Эмилии.
Мауро вначале возмущается сделанным предложением, суетливо бегает по номеру, чертыхается, размахивает руками (так наверно повел бы себя Михаэль Шумахер, если бы ему предложили поучаствовать в гонке на детских велосипедах), но потом неожиданно хлопает ладонью по карману, достает из него бумажник, заглядывает внутрь и на выдохе извергает:
• Хер с ним! Согласен! Будем собираться…
Сборы были недолги. В чемодан с вешалок полетела одежда, а за ней — гостиничные флакончики с шампунью, резервный рулон туалетной бумаги, ручка  и бумага для письма.
• Не стыдно, Мауро ?
• Пригодится.
“Почему мои соотечественники,- пишет итальянский журналист Беппе Северньини,-    едва зайдя в номер, начинают судорожно запихивать в свои чемоданы  спички, блокноты и писчую бумагу с гостиничной эмблемой? Что, вернувшись в Мантую, они напишут друзьям из Тренто письмо на листке с шапкой “ Pera Palace Hotel, Istambul”?  Какой смысл оставлять распоряжение домработнице на бумаге с гербом “ Waldford Astoria”?
Исследование воровства в гостиницах, несомненно, завело бы слишком далеко и дало бы, если и не конкретные  имена отличившихся, из которых можно было бы составить с десяток телефонных справочников, то уж во всяком случае- ценные сведения о национальной психологии. Одно из наиболее интересных объяснений феномена заключается в следующем:  в посредственных отелях никто не ворует бумагу и мыло, поэтому  дирекция гостиниц должна расценивать подобные кражи как своего рода комплимент. Не случайно в знаменитом парижском отеле “  Ritz” жалуются, что каждый год у них пропадает шесть тысяч пепельниц.
Ну если это комплементы, то тогда итальянцы — очень галантны. Среди них есть категория жуликов-дилетантов, ограничивающихся  похищением в гостинице ниток и иголок, которыми за всю историю никто ни разу не пользовался. Есть полупрофессионалы — эти  коллекционируют совершенно одинаковые ручки (меняется только название гостиницы), флакончики с шампунью, маникюрные щипчики и шапочки для душа… Есть, наконец, профессионалы — те, которые каждый день воруют все подряд и жалуются если им не выдают замену. Немногочисленны, но они представляют особенную опасность для дирекции гостиниц, мастера ловкой кражи. Помня максиму “не воруй там, где живешь,- выловят сразу”, те специализируются на быстрых рейдах в чужие номера и главное — на налетах на тележки, оставляемые наивными  горничными в коридорах.
Допускаю, это банальные замечания, едва затрагивающие тему, достойную совершенно другой разработки.  Сколько, например, итальянцев, которые пытаются бесплатно смотреть  эротический канал платного телевидения, прибегая к кратковременному включению и довольствуясь просматриванием одной картинки за раз? Сколько их, которые не выдерживают искушения и запихивают в чемодан гостиничный халат?  Должно быть немало, поскольку в номерах отелей все чаще встречаются таблички с надписью: “ Этот халат является собственностью гостиницы. Точно такой же вы можете приобрести в сувенирном киоске рядом с лифтом. Спасибо”.
То что исчезновение халатов наряду с исчезновением полотенец, ковриков, пластиковых и махровых тапочек и пепельниц явление широко распространенное, подтверждается и тем фактом, что отели всего мира  свели к минимуму эмблематизацию своей утвари, которая делает ее аппетитной. Но похоже и это не выход:  итальянцы уносят и безымянные  безликие белые пепельницы.  Относится это, естественно, и к тем, кто  не курит”.   

На следующий день, набив фургон  чемоданами и сумками с
накупленным Женей барахлом  для личного пользования, мы везем
ребят в аэропорт.
• Стой!- кричит Женя при подъезде к аэропортовским воротам.
• Что случилось?- спрашиваю я.
• Ноги!
• Что с ними?
• В гостинице оставили!- надрывается Женя.
• ??- Я склоняюсь к нему, и в это время вырвавшаяся из сиденья пружина разрывает мне джинсы.
• Да статуэтку забыли! Назад!
В номере статуэтки не оказывается. Портье кивает на горничную:
• Спросите у нее.
Блюстительница чистоты в замешательстве:
• Статуэтка? Да?
• Ну конечно! Только что оставили.
• А-а! Да, была такая симпатичная вещица. Припоминаю. Куда же я ее дела?- Горничная  в раздумье сжимает пальцами подбородок и искоса поглядывает на нас.- А не выбросила ли?
Женя в нетерпении начинает притоптывать ногой. Горничная бросает
взгляд на его дергающийся ботинок и продолжает:
• Может быть, в автоклав положила?
Она открывает дверь кладовки — и мы замечаем в дальнем углу торчащие  из женской сумки фарфоровые  ноги.
• Вот она!- с наигранной радостью в голосе произносит горничная.- Как же она здесь оказалась?!
Она резко выдергивает статуэтку из сумки и, протерев ее
фартуком, с очевидным сожалением протягивает мне:
• Хорошая вещица…
• Угу!
Когда, в начале века, немецкий писатель Герман Гессе, уезжая из флорентийской гостиницы, оставил в номере деньги для горничной и через некоторое время получил от оставшегося во Флоренции приятеля письмо, в котором от имени горничной тот спрашивал, что делать с этими деньгами, нет ли какого-либо поручения,- он был взволнован. Действительно, редкий случай. “ Итальянцы,- заметили писатели Фруттеро и Лучентини,- стали  богаче, они наделены современными технологиями, в них больше космополитизма, но не кажется близким тот день, когда у них исчезнет потребность в “arte di arrangiarsi” — искусстве ладить с жизнью”.

Прикрывая курткой порванные джинсы, я залезаю на переднее сиденье. Там на первый взгляд — никаких пружин.
— Разбогатеешь, новые купишь,- посмеивается Мауро.
• Ты лучше себе новую машину купи.
• Ты ничего не понимаешь. Этот аппарат в моих руках еще сто лет пробегает. Осталось только покрасить.
• У нас в таких случаях говорят: выкрасить — да выбросить.
В аэропорте вылезаю первым и откатываю дверь салона, чтобы выпустить Женю и Дениса. Но дверь, не докатившись до конца, остается у меня в руках. Едва сдерживая давящий меня смех, замираю на месте с тяжелым куском металла в позе “обнимающего стенку” и одновременно, вращая вытаращенные глаза и подергивая сжатыми губами, пытаюсь дать понять ребятам, что им тоже смеяться не следует, поскольку это может вызвать у Мауро приступ шумного буйства.  Тот уже обходит фургон, затем внешне  спокойно окидывает взглядом сцену, деловитым тоном бросает мне лаконичное “дай сюда” и пытается приладить дверь. Но конструкция оказывается непроста — и после непродолжительной безрезультатной возни Мауро со всего маха грохает дверь об асфальт и, нервно потрясая руками, истошно вопит:
• Поганый Иуда! Ну что вы, русские, за люди! К чему ни прикаснетесь, все у вас разлетается! Как вы только в космос полетели?!
Он успокаивается, поднимает дверь, внимательно смотрит, не помялась ли она, и вскоре ему удается присобачить ее на место.
• Надо будет потом проволокой подвязать,- спокойно резюмирует он.- В целом, слава Богу, все в порядке.
Ребята исчезают за стойкой паспортного контроля, а мы, помахав им вслед ,   направляемся к машине, чтобы отправится в Реджо Эмилию, к Гоше. И вдруг…
• Смотри!- чуть ли не шепотом призывает меня Мауро.- Смотри! Марина!
Действительно, в очереди на таможенный контроль стоит его пассия. Обтянутая искрящимся черным костюмом, покачиваясь на высоких каблуках, она мирно беседует с низкорослым парнем  в клетчатом пиджаке.
• Т-а-а-к…- тянет Мауро и в два прыжка оказывается рядом с Мариной.
Марина смотрит на него, как шахматист на доску после хода соперника, и  сразу же знакомит нас со  своим собеседником:
• Энцо. Из Вероны.
• Курти Мауро. Реджо Эмилия,- сухо представляется Мауро, сопровождая свои слова резким офицерским кивком. Затем, перейдя на понятный только ему и его “особо приближенным” русский, с нежными интонациями он пытается справится у Марины о том, как у нее дела.
• Все в порядке,- следует щебетливый ответ.И мы прощаемся.
По дороге к выходу Мауро сначала пытается шутить:
-Ты посмотри, какой Ромео выискался! Ходил бы лучше там у себя, в
Вероне, к своей каменной Джульетте.
Затем вполне серьезно выдает:
• Все бабы, которые говорят по-итальянски, — шлюхи!
Его глаза краснеют, и увести его из аэропорта становится делом нелегким. Он ведет себя подобно щенку, обнаружившему на улице падаль: все время оборачивается, приостанавливается, в нем чувствуется ежесекундная готовность сорваться и пуститься  во всю прыть назад, к лакомной находке. В конце концов он встает как вкопанный и заявляет:
• Нет! Его надо предупредить о том, что она — погибель мужиков! 
    Подождем.
Вскоре появляется веронец.
• Ну и где ты эту ****ь подцепил?- без обиняков начинает Мауро.
• Ты все-таки выбирай слова,- говорю я, стараясь не допустить откровенной стычки.
• Вот именно!- поддерживает меня веронец.
• Ну и все- таки — где?- настаивает Мауро.
• А вы что ее давно знаете?
• Да я из-за нее с женой развелся!
• Да?
• Вот тебе и да!
• А я с ней на выставке в Москве недавно познакомился. Она у нас переводчицей на стенде была. Ну и что она из себя представляет?- cудя по заинтересованности в голосе, у веронца были определенные виды на отношения с Мариной.
• О-о-о! — многозначительно тянет Мауро.
• То есть?
• Денег, денег у тебя просила?
• Да нет! А впрочем, как-то раз мы гуляли с ней по городу, она захотела что-то себе купить, но лир у нее не оказалось, одни  доллары. Банки были закрыты, и я ей одолжил. Но она… На следующий день она мне все вернула .
• Да? Ну ладно!
• Ну а все-таки, какая она?- волнуется веронец.- Вот вы скажите,-обращается он ко мне.- Вы ведь ее соотечественник. Вам виднее.
• Скажи, скажи ему!- подначивает меня Мауро.
• Вот чего, ребята,- говорю я,- нашли бабу — и разбирайтесь в ней сами. Мне она ни с какой стороны не нужна.
• Понял?- спрашивает Мауро у веронца, будто я сообщил ему нечто крайне важное.- Вот так! Так что будь осторожен! А у тебя с ней что, серьезно? -Чувствуется что его тревожит на самом деле лишь один вопрос: связалось у Ромео с Джульеттой или же пока речь идет только о чистой поэзии.
• Да нет!- отвечает веронец.- Приехала- погуляли с ней. Вот и все.
• Ну ладно!- говорит Мауро.- Но все равно остерегайся! Кто его знает, как может обернуться.
Мы оставляем веронца и идем к фургону.
-Стой!- говорит Мауро.- Не надо ему показывать нашу машину. Подождем, а заодно посмотрим, на чем он сам катается.
Веронец садится в “ягуар”и медленно выезжает с паркинга.
— Мне Марина призналась однажды,- говорит Мауро,- что хочет устроить круиз по своим итальянским знакомым. Всех их обчищу, говорит.А что с ними, козлами, еще делать-то? Ну и правильно! Жаль у этого деньжат не рубанула. А может, он врет. Но все-таки, трахнул он ее или нет?
 
  При подъезде к автостраде нас останавливают карабинеры.
— Сейчас могут быть неприятности,- сообщает Мауро, вылезая из-за руля.
— Почему?
— Да я документы не переоформил. Машина до сих пор на монашках. Ну ладно!
Перед карабинерами, рассматривающими бумаги, он принимает   позу добропорядочного пенсионера, пораженного склерозом: седая голова понурена, взгляд опущен долу, руки смиренно сложены за спиной. Все в нем являет собой саму покорность и только слух — в напряженном ожидании справедливого и снисходительного решения. Вскоре он возвращается бодрым шагом, засовывая на ходу в карман документы.
• Ну как?- спрашиваю я.
• Все в порядке.Как иначе-то?! Видят, перед ними — почтенный человек. Я ж не мальчишка какой-нибудь. Повнимательней, синьор,  с бумагами будьте, говорят. Но это все -ерунда. Главное…
• Главное- отпустили.
•   Нет, не это! Главное — трахнул он ее или нет?-  не унимается Мауро.
• Надо было в лоб и спросить… Вот из вас русские бабы веревки вьют!
• Хороши! Ничего не скажешь. Только вот лодыжка у них, почти у всех,
широковата…
• Что у мамы копытцо? Жажда пролетарской мести обуревает?  Хочется,
уж  если отодрать, то как врага народа?
— Нет, но узкая лодыжка…- Мауро делает паузу, подбирая слова, и  наконец      задумчиво  произносит:-… это — узкая лодыжка. Совсем другое дело…
Сегодня представляющее собой в Италии   благодатнейшую тему для комедийного театра и кинематографа, стремление обитателей Апеннин  к обладанию женщиной с узкой лодыжкой,  старо почти  как  сам Рим.
« Город между тем  рос,- пишет Тит Ливий о начале этой истории,- занимая укреплениями все новые места, так как укрепляли город в расчете скорей на будущее многолюдство, чем сообразно тогдашнему числу жителей. А потом, чтобы огромный город не пустовал, Ромул воспользовался старой хитростью основателей городов ( созывая темный и низкого происхождения люд, они  измышляли, будто это потомство самой земли) и открыл убежище в том месте, что теперь огорожено, — по левую руку от спуска меж двумя рощами.  Туда от соседних народов сбежались жаждущие перемен – свободные и рабы без разбора, — и тем была заложена первая основа мощи. Когда о силах тревожится было уже нечего, Ромул сообщает силе мудрость  и учреждает сенат, избрав сто старейшин, — потому ли, что в большем числе не было нужды, потому ли, что всего-то набралось сто человек, которых можно было избрать в отцы. Отцами их прозвали, разумеется, по оказанной чести, потомство их получило имя «патрициев» ( от лат. слова « pater» – «отец» прим.авт.»
« Где заседает сенат в окаймленных пурпуром тогах,
Там собирался старейшин попросту, в шкурах, совет.
Сельский рожок созывал на сходку древних квиритов,
Сотня их всех на лугу и составляла сенат», — напишет через несколько веков о том времени римский поэт Секст Проперций.
« Теперь,- продолжает Тит Ливий,-  Рим стал уже так силен, что мог бы как равный воевать с любым из соседних городов, но срок этому могуществу был человеческий век, потому что женщин было мало и на потомство в родном городе римляне надеется не могли, а брачных связей с соседями не существовало. Тогда посоветовавшись с отцами, Ромул разослал по окрестным племенам послов – просить для нового народа союза и соглашения о браках:  ведь города, мол, как все прочее родятся из самого низменного, а потом уж те, кому помогою собственная доблесть и боги, достигают великой силы и великой славы; римляне хорошо знают, что не без помощи богов родился их город и доблестью скуден не будет,- так пусть не гнушаются люди с людьми мешать свою кровь и род. Эти посольства нигде не нашли благосклонного приема – так велико было презренье соседей и вместе с тем их боязнь за себя и своих потомков ввиду великой силы, которая среди них поднималась. И почти все, отпуская послов, спрашивали, отчего не откроют римляне убежище и для женщин: вот и было бы им супружество как раз под пару.
Римляне были тяжко оскорблены, и дело явно клонилось к насилию. Чтобы выбрать время и место поудобнее, Ромул, затаив обиду, принимается усердно готовить торжественные игры в честь Нептуна Конного, которые называют Консуалиями (Как считают некоторые исследователи, это были игры в честь Конса –бога собранного и спрятанного урожая, однако конные бега дали повод связать их (неправомерно)  с греческим Посейдоном и осмыслить Консуалии как игры в честь Нептуна Конного. прим. авт.)  Потом он приказывает известить об играх соседей, и все, чем только умели или могли в те времена придать зрелищу великолепья, пускается в ход, чтобы об играх говорили  и с нетерпением их ожидали. Собралось много народу, даже просто из желания посмотреть новый город,- в особенности все ближайшие соседи… Все многочисленное племя сабинян явилось с детьми и женами. Их гостеприимно приглашали в дома … А когда подошло время игр, которые заняли собой все помыслы и взоры, тут-то, как было условлено, и  случилось насилие: по данному знаку римские юноши бросились похищать девиц. Большею частью хватали без разбора, кому какая попадется, но иных, особо красивых, предназначенных виднейшим из отцов, приносили в дома простолюдины, которым это было поручено.»  Это было знаменитое похищение сабинянок. Но  в отличие от сформировавшего стереотипное представление об этом событии известного полотна идеализатора истории, официального художника Наполеона — французского живописца Жака-Луи Давида, на котором  действие представлено так, что мускулистые герои на внушительного размера лошадях, в блестящих шлемах, со щитами и штандартами, украшенными    поздней римской символикой, с элегантной дерзостью берут в полон полуобнаженных красавиц, — реальная картина была иной: облаченные в шкуры, изголодавшиеся пастухи попросту грубо отнимали женщин у  развитого, благородного народа. «Одну из девиц, самую красивую и привлекательную, — повествует далее Тит Ливий,- похитили, как рассказывают, люди некого Талассия, и многие спрашивали, кому ее несут, а те опасаясь насилия, то и дело выкрикивали, что несут ее Талассию; отсюда и происходит этот свадебный возглас». « Среди похитителей, говорят,- сообщает об этом же эпизоде Плутарх,- обращала на себя внимание кучка людей из простого народа, которые вели очень высокую и необыкновенно красивую девушку. Им навстречу попалось несколько знатных граждан, которые стали было отнимать у них добычу, тогда первые подняли крик, что ведут девушку к Талассию, человеку еще молодому, но достойному и уважаемому. Услышав это, нападавшие ответили одобрительными возгласами и рукоплесканиями, а иные, из любви и расположению к Талассию, даже повернули назад и пошли  следом, радостно выкрикивая имя жениха. С тех пор  и по сей день римляне на свадьбах припевают: « Талассий! Талассий !» – так же как греки « Гименей! Гименей!» — ибо брак Талассия оказался счастливым. Правда, Секстий Сулла из Карфагена, человек не чуждый Музам и Харитам, говорил нам, что Ромул дал похитителям такой условный клич: все, уводившие девушек, восклицали « Талассий!» – и восклицание это сохранилось в свадебном обряде». Став властелинами мира, римляне  идеализировали архаический период своей истории, всячески стирая  память о том, что могло показаться не достойным уровня их цивилизации. Неприглядные эпизоды  подавались в нескольких — сбивающих с толку — приукрашенных версиях, связанные с ними слова получали различные, пристойные, этимологические толкования.  Так случилось и возгласом « Талассий!», среди множества интерпретаций которого  правильной все же  была та, что дал Секстий Сулла из Карфагена. Это действительно был условный клич похитителей. Чтобы добратьтся до его смысла, нужно вспомнить, что  в   Риме существовала неизвестного происхождения игра,  «носившая неприличный, фаллический, характер и сопровождавшаяся музыкой и плясками, которая именовалась таларийской». Ее название -  ludus talarius – таларийская игра — в древности объясняли от латинского слова «talaria» («щиколотка», «лодыжка »), поскольку ее участники носили тунику до лодыжек.  Ясно слышимый в словах «талария» и «талассий»  один и тот же корень, а также сходство семантического контекста таларийской игры и похищения сабинянок,  с большой степенью вероятности позволяют предположить, что второе из этих слов было одной из архаических и забытых уже в древности форм слова первого.   «Лодыжка!» — таков был условный клич похитителей, который  синекдохой – частью целое – обозначал «женщину». И в устах неотесанных пастухов он звучал как похотливое: «Баба !»  Баб римляне обрели, и   со временем  их уже стала интересовать их «эстетическая качественность».
Через триста лет после  описанных событий, в 445 году до н.э, народный трибун Гай Канулей обнародовал предложение о дозволении законных браков между патрициями и плебеями, которые были запрещены за несколько лет до этого записью на таблицах децемвиров. По мнению патрициев законопроект должен был повлечь за собой осквернение их крови и смешение родовых прав. “Какие же и сколь важные дела задумал Гай Канулей?- риторически вопрошали в своих речах консулы.- Он задумал произвести смешение родов, внести расстройство в государственные и частные ауспиции, чтобы не оставалось ничего незапятнанного, чтобы устранив всякое различие, никто не узнавал ни себя, ни своих. Ведь какое же иное значение имеют смешанные браки, как не то, чтобы, чуть не наподобие диких зверей, плебеи и патриции вступали во взаимные сожительства? Чтобы полупатриций, полуплебей, человек, находящийся в разладе даже сам с собой, не знал, каково его происхождение, какой он крови, какие священнодействия он должен совершать? “ На что отвечал Гай Канулей: “Никто из плебеев не причинит насилия девушке-патрицианке; до таких забав охочи патриции. Никто не заставит заключать брачный договор против воли. Но запрет и отмена законных браков между патрициями и плебеями преследует лишь одну цель — унизить плебеев. В самом деле, почему вам тогда не запретить законные браки между богатыми и бедными? То, что везде и всюду было частным делом каждого,- кому в какой дом приводить жену, из какого дома приходить за женой  мужу — вы забиваете в колодки надменнейшего закона, грозя расколоть граждан и сделать из одного гражданства — два. Вам осталось только нерушимо постановить, чтобы плебей не селился рядом с патрицием, не ходил по одной с ним дороге, не участвовал в общем застолье, не стоял на одном форуме. Чем же, скажите, это отличается от женитьбы патриция на плебейке или плебея — на патрицианке? Да где же тут изменение права? И нам от права на законный брак с вами нужно только одно: чтобы вы видели в нас и людей, и сограждан. У вас нет никаких доводов в этом споре, кроме разве желания нас унизить и обесчестить”.  Фактически таким образом плебеи заявляли свои   права на истинных римлянок – «стыдливых, прядущих и  домоседок» – тех, чьи ноги не отяжелены нелегким трудом, обладательниц узкой лодыжки.  Патриции уступили лишь тогда, когда Риму стали одновременно угрожать войною эквы,  вольски, вейяне и ардеяне. Уступили потому, что ясно видели, что   “им приходится отказаться от  победы или в пользу врагов, или в пользу граждан”, ибо сказано было им, что “ никто не станет записываться в войско, браться за оружие, сражаться за надменных господ, с которыми нету общности прав: в делах государства на должности, в частных делах — на законный брак”. Слова эти не были пустыми: шантаж, ставящий под угрозу самое существование Рима, который Тит Ливий объясняет фразой “то от чего люди страдают, важней для них, чем то, чего они боятся”, был излюбленным приемом плебеев при отстаивании ими своих притязаний. Так в 494 году до н.э, когда на Город с войною шли  те же вольски, плебеи, добиваясь отмены долговых обязательств и учреждения должности народного трибуна, ушли на Священную гору и оставались там в полном бездействии до тех пор, пока их условия не были приняты. Так в 449 году до н.э., во время войны с эквами и сабинянами, требуя восстановления власти трибунов, ушли они с поля боя на ту же гору. Так и сейчас могли они заявить: или даете нам доступ к “ узкой лодыжке”, или погибай она, родина. Патриции сдались. А на Апеннинах право на  благородную- лучшую — женщину, чья “нога изящна и тонка”, или, говоря иначе, — женщину с узкой лодыжкой, стало идентифицироваться с понятием социального  равенства. Впоследствии  эта идентификация выродилась в сексуальную символику, сделавшую узкую лодыжку неотъемлемой частью общепринятого образа сексапильной женщины и приглушившую связанный с ней  плебейский крик о праве на место под солнцем. Социальные законы переходят в природные, природные — в социальные. Солнце — по-прежнему светит.
— Да, узкая лодыжка ,- продолжает Мауро, — это совсем другое дело.
Действительно, совсем другое: это возможность (право-то — оно есть)
ступать вслед за этой узкой лодыжкой по длинному ворсу персидских
ковров, вставать на хромированную подножку “роллс-ройса”, скользить по мраморному полу басейна, семенить рядом c ней по тротуарам
Лондона, Парижа, Нью-Йорка.Но Мауро сейчас этого не осознает. Узкая
лодыжка для него — чарующая часть эстетически правильной сексуальной
конструкции.  Он грустно вздыхает. И это вздох всех плебейских
поколений после Канулея.
• Ну ты не горюй!- говорю я.- Может тебе еще и попадется какая-нибудь с узкой лодыжкой…
• Хе… А так, конечно, русские бабы непревзойденные!
• Наверное, славянские в целом, потому что кровь молодая…
• Нет, русские!
• Ну а польки? Что, плохие?
• Они — как печеные яблоки.- Мауро морщится.
• Ладно. А венгерки? Их считают одними из самых красивых в мире.
• Да это же цыгане! Мы лет 20 тому назад с друзьями из бара на
мотоциклах в Будапешт ездили. Познакомились там с девками. Они
привели нас в какой-то шалман: здоровая комната и там человек
десять. Ну чистой воды табор! Свет погасили, кто-то рядом ползает, а кто
— не понятно. В общем, кто кого сгреб, тот того и уделал. Вдруг — бац:
ломятся в дверь. Открыли, а там полиция. Ну всех и накрыли.
Словом, цыгане!

Гоша встречает нас в своей квартире в центре Реджо Эмилии.
• Здорово, маэстро,- обращается он к Мауро.- Работенка вот для тебя есть.
• Тенка?- переспрашивает Мауро.
• Тенка, тенка! — беззлобно передразнивает Гоша.- И исполнить ее нужно “тенко-тенко”. А теперь внимательно слушай, что тебе будут объяснять на твоем родном языке.
Суть мероприятия предельно проста: на выезде из ЕЭС Мауро должен предъявить таможенникам комплект документов, согласно которым он выступает в роли перегонщика российской фирмы, таким образом, поскольку автомобиль  выезжает за пределы экономического пространства Европейского Союза, его продавец  сможет получить назад налог на добавленную стоимость, въезжая же на территорию Польши ему следует   извлечь другие документы, по которым владельцем автомобиля является он сам -такой маневр избавляет от выплаты немалой гарантийной суммы, которую обычно удерживают при транзитном проезде по польской территории с водителей дорогих машин, снятых с учета в Европе для последующей приписки в России.
• Ты  понял?- спрашивает Гоша.
• Понял-понял!- отвечает Мауро.
• Тогда повтори!
Мауро повторяет и я перевожу.
• Это ты сам говоришь?- уточняет Гоша.- Или же он действительно все усек? Его надо по сто раз перепроверять, иначе, как у всех итальянцев, в самый ответственный момент случится просос.
• Да усек он все!
• Тогда, Мауро, вот тебе два конверта: в одном документы для Европы, в другом — для СНГ. Понял?
• Понял!
• Смотри, не перепутай! И держи деньги. Здесь твой гонорар, дорожные и пара тысяч — на всякий случай. Машина на стоянке. Когда стартуешь?
• Через пару дней: нужно собраться.
• Давай!

На следующий день Гоша предлагает съездить вместе с ним на моденскую фабрику, где  делают несерийные “мерседесы”. Да, их “пекут” не в Зиндельфингене, как полагают многие, а в Модене. Требованиям особых клиентов можно ответить лишь сочетанием немецкой добротности и итальянской фантазии.
• Только по дороге мой фургон в покраску отдадим,- говорит Мауро.
• Это далеко?- спрашивает Гоша.
• Да нет! В этих краях!
Мы выезжаем из Реджо Эмилии и через несколько километров  сворачиваем на проселочную дорогу.
• Куда это ты?
• О-о! Мауро знает, где подешевле!
И вскоре  мы оказываемся около каменного сарая, вокруг которого растет, как мне показалось, камыш. Местечко напоминает о  тех временах, когда в Италии говорили: “Если крестьянин ест курицу, то либо больна курица, либо -крестьянин”.
• Вот здесь и покрасят,- комментирует Мауро.- И причем — много не возьмут!
“Можно подумать,- с удивлением заметил в V веке пресвитер Сальвиан из Массилии,-что каким-то образом весь римский народ наелся сардонической травы: он умирает и хохочет”.   

Мы идем по просторному цеху моденской фабрики. Вокруг кипит обычная здесь работа: серийные кузова машин удлинняют, салоны напичкивают “спецначинкой”.
• Ну что?- кричит издали Гоша хозяину фабрики.
• Все хорошо, Джордж!- отвечает тот.- Но есть одна маленькая проблема.
Финальная реплика не сулила ничего хорошего: если итальянец говорит вам о маленькой проблеме, ей вполне может оказаться, например, отсутствие половины заказанного вами товара или же внезапная замена материала, из которого он должен быть сделанным…
• И какая же?- уточняет Гоша.
И вот начинается исполнение итальянской версии известной “Все хорошо, прекрасная маркиза…”:
• Да дверь, которую прислали из Германии для твоего микроавтобуса, не подходит… А так все в порядке!
• И когда  будет  другая?
• Скоро: где-нибудь через пару неделек… А в остальном здорово получилось!
• Вы что! Мне через десять дней нужно передать машину клиенту в Москве! Перегонщик послезавтра прилетает. Делайте, что хотите, но чтобы все было, как надо!
Хозяин фабрики стоит некоторое время в раздумье и потом восклицает:
• Джордж, тебе крупно повезло! У нас в работе есть микроавтобус такого
     же цвета: снимем дверь с него!
• Ну а заказчику,- понимающе говорит Мауро,- как обычно…
• Конечно!- поддерживает его хозяин фабрики.- Что-нибудь расскажем.- И разведя руки и покачивая головой, с содраганием в голосе, которым итальянцы модулируют разочарованность, подытоживает:-    Э-э-э, ничего не попишешь…      
“ Вежливая ложь,- пишет журналист Луиджи Бардзини,- как, впрочем и лесть, часто бывает настолько прозрачной, что  вряд ли можно  говорить о ее серьезности. Когда, например, сапожник, положа руку на сердце уверяет вас: “Ну, конечно, ваши башмаки будут готовы в четверг. Не сомневайтесь!”,- он прекрасно знает, что не сможет сдержать обещание. Башмаки вовремя готовы не будут. Но лжет он не в своих интересах, а в ваших. Он хочет, чтобы, хотя бы до четверга, вы не горевали  и тешили себя  надеждой… Еще давно над этой вежливой привычкой итальянцев посмеивался  Норман Дуглас: “ Можешь дать мне что-нибудь поесть, прекрасная Костанца? Ну конечно! Все что прикажете!  Это “все что прикажете” — мыльные пузыри южной вежливости, за которыми   скрывается тарелка обычных макарон”. Но нельзя отрицать, что в минуты перед появлением макарон, как и в дни, предшествовавшие четвергу, ожидание добавило что-то к жизни человека”. Вежливая ложь имеет множество форм. Так, например, если, итальянец, создает вам хорошее настроение,  идя на уступку в цене и говоря, что оплатить услугу или товар вы можете через какое-то время, не сомневайтесь: в момент оплаты цена будет первоначальной… “ У лжи короткие ноги,- пишет публицист Чезаре Марки,- но у правды в Италии они еще короче, поэтому она  с трудом  поспевает за ложью. Однажды у Пель ди Карота спросили: почему ты лжешь, если рано или поздно все откроется?  Да, ответил парень, но не сразу”.         

    
Гоша изобретателен и все время изыскивает новый товар. На следующий
день, оставив Мауро собираться в дорогу, мы едем в городок 
Чертальдо: здесь на небольшой фирме он заказал столы для домашней
рулетки и  игры в карты: новинка для российского рынка.
И снова  этот хрустальный, прозрачный воздух, этот вьющийся где-то под небом бледно-желтой газовой косынкой скорее осязаемый, чем  видимый, солнечный свет, это нежно-голубое небо, это желание жить, этот призыв к физической чистоте и безупречности. Тоскана – вотчина красоты — земля этрусков. Вспоминается Стендаль: « … я полон негодования на римлян, которые без всякого иного основания, кроме своего свирепого мужества, разгромили эти этрусские республики, превосходившие их и своим искусством, и  богатством, и умением быть счастливыми. Все равно как если бы в Париж ворвались двадцать казачьих полков, разоряя город  и опустошая его бульвары: ведь это несчастье даже для тех людей, которые родятся через десять столетий, ибо весь род человеческий и искусство быть счастливыми окажутся отброшены на шаг назад».  Глядя на мелькающие за окнами пейзажи, порождающие чувство восхищенности жизнью, гонишь от себя мысль о том, чем могла бы быть Италия без этого остающегося   в тени  славы Рима, но все же ключевого для ее прошлого и настоящегоя народа,- народа, который вознес Апеннины превращением убогих латинских поселков в Вечный город; отвечая на насущную потребность римлян и их подвластных в создании искусственной действительности, научил их  делать окружающий мир прекрасным; и затем,  поглощенный  тем же Римом, словно воскрес из небытия и способствовал созданию итальянского государства: сохранив на своих территориях язык Рима в наиболее чистом виде, он тем самым позволил, чтобы через много веков   флорентийский  диалект, из-за своей близости к латыни более или менее понятный на всем полуострове,  стал итальянским языком – одним из того немногого, что хоть как-то  объединяет страну…
Вспоминаются загадочные  улыбки  на лицах с фресок этрусских гробниц.  В них «неизбывная тоска перед неминуемостью смерти и в то же время  нескончаемая любовь к жизни. » Сколько монографий посвящено их тайне!  А может быть, этруски просто знали, что вернуться ?  Может быть  поэтому в  их  склепах нет  мрачности могилы, которая чувствуется в латинских захоронениях, а есть нечто жизнеутверждающее и заставляющее жизнью восхищаться?   
Взбираемся по крутому склону: фабрика расположена на самом верху.
Размеченный паркинг. Небольшое здание. Типичное предприятие
среднего бизнеса, на котором и держится вся экономика Италии :  88% предприятий в стране имеют до десяти служащих и лишь 1% — более  100.
Италия страна ремесленников — artigiani, как называют их итальянцы, используя слово, происходящее от латинского “artis” — “искусство”, “искусственность”, “неестественность”, “моральные качества”, “хитрость”, “ловкость”, “уловка”...  В далекой древности,  после распада некогда единого племени, каждый из племенных “осколков”, осваивая мир самостоятельно, оказался  в новой  географической, климатической и исторической ситуации, определившей своеобразие его этнопсихологических характеристик, позднее перешедших к сформировавшемуся на его основе народу. Понятия, отражающие эти взаимосвязанные  индивидуальные  качества каждого нового этнического образования, развивались из базовых корней  ранее единого племенного языка.    Устойчивые особенности новых жизненных обстоятельств,  определили  для  каждого этноса свой корень. Господь в своем промысле, сказал бы теолог, расколол свое Слово и стал в назидание Человеку писать новыми народами очередную страницу истории.   История, заметил бы материалист, будто  поделила базовые корни племенного языка между  этническими образованиями, позволяя внимательному наблюдателю определить через них суть отношений каждого из них с миром.    Это своего рода национальные корни, вычленяя которые  в современных языках, можно как лингвистически проследить своеобразие развития того или иного  народа,  так и снизвести суть многих пышных современных понятий к примордиальной, исконной простоте. Для италийцев несомненно таким корнем был примитивный индоевропейский “ ar-”, к которому восходит латинское слово “artis” и который объединяет в себе представления о сочлененности, гармоничности, привнесенности в окружающий мир человеческих правил, ритуализме, преодолении естественной  заданности фантазией и рукой человека, преобразовании, а не постижении,  действительности...   Ремесленник, как порой говорят, не видит дальше своих рук...

Гоша принимает свой заказ и делает новый. Хозяин, он же коммерческий
директор, показывает образцы обивочной ткани  для стульев .
• А это что такое?- Гоша рассматривает затейливый красно-коричнево-
желтый узор.- Симпатично!
• Этрусский орнамент,- поясняет директор.- Его используют и в одежде, и
в керамике. Мы же здесь все, можно сказать, потомки этрусков. Они были
сильными художниками. Некоторые их настенные росписи поражают
своей современностью и по духу имеют  даже сходство с работами
Кандинского, Гротеволя…
• Вот этим мне и обейте! -заканчивает свой выбор Гоша.
Согласно традиции, обедать нас везут “фирмачи”. Небольшая уютная
сельская траттория. Фьорентина  — огромный кусок  мяса с
кровью; зелень; ароматный домашний хлеб.
• Я бывал в вашей стране,- говорит директор, разливая по бокалам
местное вино.- Последний раз — лет двадцать тому назад. Помню, был
первомайский праздник и на Красной площади после парада
дети, съехавшиеся со всех республик, поздравляли ваше
правительство. Танцевали, показывали какие-то номера. Людей -море. И
все казались счастливыми. Как это было величественно! Настоящая
империя! Красиво! Зачем вы все развалили?!
• Если бы не развалили,- говорю я,- вы бы сейчас не продавали моему
другу стульчики в этрусскую расцветочку.
• Это тоже верно. Но все равно жалко.

Мы выходим из траттории. Садимся в машину. Директор, разморенный
вином и теплой благодатью, разлитой в воздухе, лениво потягивается на
сиденье. Видно, что он доволен заключенной сделкой, и  работать ему
сегодня уже не очень-то и хочется.
• Знаете, что,- зевнув, говорит он,- давайте-ка съездим в Сан-
     Джиминьано. Очень красивый городок, и совсем рядом.
Дорога опять идет в гору. Петляет. На склонах холмов виноградники. Сок
их лозы превращают в  “Верначча ди Сан- Джиминьано”- одно из самых
изысканных итальянских белых вин. Директор останавливает машину:
— Давайте посмотрим: отсюда очень красивый вид.
Мы идем вдоль виноградных шпалер, поднимаемся наверх. Какая радость- бродить по тосканским холмам! Стоим мы на вершине — и двигаться не хочется, и ощущение странное, противоречивое: то ли ты слился с воздухом, то ли прирос к земле.   Перед нами, словно на ладони, на вершине противоположенного холма выситься своими башнями Сан- Джиминьано, как его называют, многобашенный город. В средние века  эти башни как символ могущества и магнатсва возводили рядом со своими домами переселившиеся в город крупные землевладельцы.
Основанный в VI веке до н.э. этрусками и названный ими в честь бога
лесов Велатри, впоследствии город перешел к римлянам, которые
латинизировали его название — именем Сильвия.
Сан-Джиминьано он стал в VI веке, когда одноименный святой епископ
Модены, спас город  от варварского неистовства готов.
В 1300 году Данте Алигьери набирал здесь сторонников в тосканскую лигу гвельфов.
Благодаря своей близости к одному из основных торговых путей Европы, до первой половины XIV века город жил в безудержной роскоши. По его улицам прогуливались увешанные драгоценными камнями и золотом дамы, волоча за собой шлейфы платьев из дорогих тканей, достигавшие нередко более трех метров длины. Это затрудняло передвижение по городу, и, в конце концов, местная коммуна была вынуждена ввести ограничения на щеголянье богатством: постановили, что длина шлейфа не должна была превышать 1м.70 см. и во время прогулок он должен был закидываться на руку.
Но со временем на смену роскоши пришло ненасытное ростовщичество, политическое спокойствие сменилось междоусобными войнами, которые косили население не меньше, чем навалившаяся вдобавок  чума.
Последнее яркое историческое событие произошло в Сан-Джиминьано  в 1507 году: тогда, убедив жителей, что, вопреки традиции, необходимо отказаться от услуг наемников, Никколо Макиавелли учредил здесь  первое в истории Апеннинского полуострова  городское ополчение – милицию. Мечтатель, Макиавелли  наивно верил, что таким способом можно сделать страну непобедимой… Но Италия  устроена так, что   искренне желающий ее единства может  прослыть на весь мир отпетым  циником. Не верит она в  добрые побуждения, старается  углядеть в них подвох, изворотливость ума, холодный расчет. Всегда, когда слышишь ставшее всемирным штампом словосочетание «Макиавеллиева хитрость», думаешь: разве мог  быть циником  тот, кто открыто писал: «Если бы князья христианской республики сохраняли религию в соответствии с предписаниями, установленными ее основателем, то христианские государства и республики были бы гораздо целостнее и намного счастливее, чем они оказались в наше время.
И если теперь кажется, что весь  мир обабился, а небо разоружилось, то причина этому, несомненно, подлая трусость тех, кто истолковал нашу религию, имея в виду праздность, а не доблесть. Если бы они приняли во внимание то, что религия наша допускает прославление и защиту отечества,  то увидели бы, что она требует от нас, чтобы мы любили и почитали родину и готовили себя к тому, чтобы  быть способными встать на ее защиту.»?
Мы гуляем по городку. Узкие улочки. Башни, которых в XIII веке здесь
было 72. Площади. Храмы. Соборы. Церкви. Запутавшиеся в камнях эпохи. Обменные пункты. Туристы. Фотоаппараты. Видеокамеры. Вундербард! Бьютефулл!  Сэ бель!
• А знаете,- говорит директор,- здесь есть одно уникальное место: музей
    пыток.  Зайдем?
У входа, на улице, — рыцарь в доспехах. В холле — очередь. В кассе-
непомерно дорогие билеты. В путеводителе: “Орудие пыток — всегда более изощренно, нежели может показаться на первый взгляд…”
Вереница залов, экспонаты которых вполне объединяют слова царя Давида: “… только бы не впасть мне в руки человеческие”.   Утыканные шипами разного диаметра инквизиторские кресла. Станки для растягивания человека. “Нюренбергская дева”- стоячий деревянный футляр, напичканный всевозможными остриями.
“Зубочистки святой Терезы”. “Колыбель Иуды”- деревянная
пирамида, вершина которой предназначена для ануса или вагины
подвешенного человека. Камера для замуровывания. Гильотины. Дыбы.
Колеса. Колья. Пальцедробилки. Ощейники. Хлысты. Щипцы. Ножи.Топоры. Крючья. Багры. Воронки. И музыка. Рвущаяся к небу музыка: католические хоралы.
“Я знаю,- писал о католичестве в своем знаменитом философическом
письме Чаадаев,- вместо того, чтобы восхищаться этим дивным порывом
человеческой природы к возможному для нее совершенству, в нем видели только фанатизм и суеверие; но что бы ни говорили о нем, судите
сами, какой глубокий след в характере этих народов (европейских
прим.авт.) должно было оставить такое социальное развитие, всецело
вытекающее из одного чувства, безразлично — в добре и во зле. Пусть
поверхностная философия вопиет, сколько хочет, по поводу религиозных войн и костров, зажженных нетерпимостью,- мы можем только завидовать доле народов, создавших себе в борьбе мнений, в кровавых битвах за дело истины, целый мир идей, которого мы даже представить себе не можем, не говоря уже о том, чтобы перенестись в него телом и душой, как у нас об этом мечтают”.
В музейном каталоге — список стран, где пытки применятся и поныне. Среди них, словно для успокоения Чаадаева, — СССР: “ При помощи наркотических препаратов, содержанием в психиатрических больницах жертву заставляют поверить в правоту ее палача. Это так называемая “техника убеждения”, в основе которой лежит теория Павлова об условных рефлексах: поочередное введение в организм обвиняемого снотворных и стимуляторов создает столь сильное конфузионное состояние психики, что обвиняемый начинает идентифицировать себя со своим инквизитором”. 
“ Не так опасны те, кто убивает плоть, как те, что убивают душу.”

На паркинге фирмы мы пересаживаемся в Гошину машину. Директор
прощается с нами и напоследок говорит:
• Cъездите в верхний город, в Чертальдо Альто. Это вас немного развеет.  Там жил Боккаччо.

Верхний город –   защищенное  стеной селение на холме, в котором жизнь  продолжается с баснословных времен. Несколько узких улиц. Пара  десятков заложенных многие сотни лет тому назад  домов.  Полуразрушенный дворец претора.  Смотровая площадка, откуда хорошо просматривается округа. 
“ В стороне от проезжей дороги глазам их представилась горка, поросшая
разнообразною растительностью, увеселявшею взор яркою своею 
зеленью. На горке стоял дворец с красивым, просторным внутренним
двором, с лоджиями, с анфиладой зал и комнат, являвших собой — каждая в своем роде — чудо искусства и украшенных радовавшими глаз дивными
картинами с лужайками и роскошными садами, разбитыми вокруг, с
колодцами, откуда брали чистую воду, с погребами, где было полно
дорогих вин…” – да, эти строки могут относится только к этим местам. Нет, мы  не видим сверху этого  дворца с его анфиладой комнат, украшенных картинами, в котором — в  злосчастном 1348 году, когда в недалекой Флоренции  на одних похоронных носилках  « нередко несли  сразу жену и мужа, двух, а то и трех братьев, когда «священники, намеревавшиеся  хоронить одного покойника, в конце концов хоронили шесть, восемь, а то и больше»,  когда «умерший человек вызывал столько же участия,  сколько издохшая коза», — решили обмануть своей беззаботностью смерть, бежав из пораженного губительной чумой города,  трое юношей и семь девушек. Нет.  Но каждый из холмов и пригорков   открывающегося перед нами пейзажа готов — без сбоя в своей зримой  ритмике — принять его именно  таким, каким он предстает в    слове «Декамерона »  тосканца  Боккаччо...
Восстановленный в 1947 году, дом писателя   примыкает к постройке более поздней эпохи. Тяжелая воротоподобная дверь. Грубые шершавые стены крупной кладки.  Небольшая комната с каменным  полом и узким высоким окном, напоминающая тюремную камеру. Массивные деревянные стулья, в углу- деревянные башмаки… Судя  по воссозданной  обстановке,  сам  «реабилитатор плоти» был аскетом.
После посещения  угрюмого музея хочется взбодрить взгляд видом тосканского пейзажа – и по выложенной булыжником улице, вдоль  которой, припаркованные вплотную  к  соединенным в едином фасаде    домам,  стоят машины и,  мирно беседуя, сидят на  стульях старики, возвращаемся на смотровую площадку. 
День утихает. На холмы спускается предвестник заката — розовый свет. Лучи солнца пробивают зелень листвы и радужным пятном повисают на краях ресниц. Открывающаяся панорама  Тосканы – подобна картине: краски домов и построек, раскиданных по древним  холмам,  подобраны людьми так,  что   и меняющийся в цветовых  оттенках ландшафт,   и само небо  кажется  произведением  их искусства… Точнее – его частью…  Великое искусство жить на земле! Оно порождает в вас убежденность в том, что у человека есть лишь одно право: право на восхищение жизнью и творчество. Наделяет каждого главным итальянским ощущением — уверенностью  в том, что он – исключительный экземпляр человечества. Тосканские холмы — призыв к поиску новых красот. К физическому совершенству и безупречности. Здесь кажется, что жизнь осуществляется путем соревнования достоинств и победы совершеннейших.  Как здесь, в Тоскане, пьянит она! Как призывает человека к действию! Она будто приказывает ему, чтобы он наполнил ее собой и себя ею. Испытываемый перед нею трепет – почти религиозный… Это трепет, в котором, искрясь в солнечных лучах, звенят  золотые браслеты на руках итальянцев, поднимающих чашку с утренним «эспрессо». Это трепет, который влечет в Италии людей в парфюмерные магазины и переполняет страну благоуханиями. Это трепет, который заставляет  обитателей Апеннин после тяжелого рабочего дня засиживаться допоздна в барах, вести по ночам  бессодержательные разговоры на улицах и площадях. Это трепет,  который в Италии  иногда  переходит у человека в — по сути  благоговейное, напоминающее принятое у некоторых племен ритуальное поглощение кумира, — желание  физически поедать жизнь. Это трепет, которым были наполнены слова английского поэта Роберта Браунинга, однажды воскликнувшего: «Разорвите мое сердце – и вы увидите, что там написано: Италия».  Это — трепет биологии.  Как  хочется жить! «Итак,- вспоминаются  слова русского историка Ф. Зелинского,- живи во всю, живая тварь, развивай зародыши всех сил, вложенных в тебя природой; в этом – не только наслаждение, но и заслуга. Раз вне жизни нет ничего,  то закон жизни остается единственным обязательным  для нас законом, единственным мерилом, дающим нам познать ценность всего, что  окружает нас; хорошо все то, что способствует осуществлению жизни. Хороша деятельность, но деятельность полная, всесторонняя, затрагивающая и призывающая к жизни по возможности все части нашего существа; хорошо напряжение  этой деятельности, делающее человека героем, когда жизнь бурной волной разливается по жилам, когда чувствуешь, что все полно тобой и ты полон всем, когда все прошлое, все настоящее сливаются в один упоительный миг; хороши страсти ведущие к этому торжеству – и отвага, и гнев и любовь… особенно любовь. Тут закон жизни действует с удвоенной силой; природа, озабоченная сохранением и развитием  породы также и вне пределов существования  особи, окружила всеми чарами, которые были в ее власти, момент этой передачи, этого излучения жизни. Она хотела, чтобы все стремились к этому высшему наслаждению чувств, так как только при этом всеобщем стремлении возможно всеобщее соревнование и победа совершеннейших, с нею – передача достоинств, а с этой — постепенное совершенствование породы, высшее осуществление закона жизни.
Такова – религия сатаны».  Пропитавшая итальянскую землю, размыв ее связь с метафизическим, религия, у истоков которой   тот, кто не создал, а упорядочил этот мир:  Демиург- называл его Платон,  под именем Янус определил он мироощущение римлян,   божественный ремесленник –  divino artefice – говорят о нем  итальянцы. Религия  посюсторонней жизни.  Религия природы,  плоти.  Религия земной любви, любви сокрыто хранящего своими именем Рим Амора… Это религия Пана, который умер для Гоголя вместе с его любовью к Риму. Это религия  жизни Казановы, «которую следовало бы давать в руки детям – чтобы научить их не страдать». Это та религия, что была в основе странного ощущения Иосифа Бродского, когда, солнечным венецианским утром, под голубым небом,  «позавтракав жареной рыбой и полбутылкой вина», радуясь тому, что «все прекрасно», он –« точка перемещающаяся в этой гигантской акварели» — прошел четверть мили и вдруг неожиданно понял, что он – кот, «кот, съевший рыбу», что он «абсолютно, животно счастлив». Это та религия, ненавистью  к которой в итальянских картинных галереях светились глаза Бердяева: «Плоть! Плоть! Да рассыплется она вся!»  Это та религия, что в стихах  Фабрицио де Андре под знаком «священной и оскверняющей любви» объединяет в одном религиозном шествии и проститутку, и девственницу, и католического священника…   Эта та, религия, что, пленив Стендаля, вела его руку, когда он писал об Италии: «В этой прекрасной стране надо заниматься лишь любовью. Для всех других наслаждений души ставятся всевозможные препятствия. Человек, желающий быть гражданином, умирает здесь, отравленный унынием. Подозрительность гасит дружбу, но зато любовь в Италии пленительна. Повсюду в других странах это лишь копия с итальянского подлинника».
— Вот они здесь трахались!  — окидывая взглядом древние холмы, неожиданно говорит Гоша.
Да, конечно, атмосфера Тосканы распаляет, вселяет в человека безумное желание жить. Здесь с особой отчетливостью осознаешь, что секс и творчество идут рука об руку, а  точнее, что  творчество и секс две разные формы проявления одного и того же чувства — любви к земной жизни.   Может быть, именно поэтому в этрусском искусстве была  так развита фаллическая и аркальная символика, передавшая в наследство Возрождению определенную чувственность образа… «Переходя от одного кургана к другому или же следуя вдоль прямоугольных, подобных египетским мастабе, гробниц,- пишет об  этрусских некрополях этрусколог Джулио Ленси Орланди,- неизбежно обращаешь внимание на чередующиеся группы каменных столбиков и домиков. Посвященный был носителем озаряющего принципа, организующего начала, которое упорядочивает субстанцию и придает форму. Такой принцип был первопричиной процветания его аристократического клана, его победы, его удачи. Непосредственным следствием такого видения мира, не имея никакого отношения к скабрезности, была символизация в мужском органе  возможности возрождения при помощи энергии, способной позволить достичь наивысшей трансцендентной мощи, магической и сверхъестественной, тем,  кто обладал во всей полноте сверхбиологической мужественностью, не имеющей ничего общего с банальной воспроизводительной  мужественностью Приапа.
Фаллос выражал мощь, обновляющую на сверхъестественном уровне все человеческие способности и возможности. Его присутствие на могиле свидетельствовало о единении сил мужественных и тех, что необходимы для победы над смертью, освобождения духа, достижения славы воскрешения. В Египте Озирис со вздыбленным  членом был символом возрождения, в Греции итофаллический Гермес — символом воскресшего, «который стоит, стоял и будет стоять на ногах» …   
Императоры, повествует Плиний, несли фаллос перед триумфальной колесницей  как знак силы, очищающей и нейтрализующей силы враждебные. В этом смысле, позднее, в римской  народной традиции  суеверий фаллос стал  талисманом, предохраняющим  от злокозненности и злонамеренности. Наивысшая трансцендентная мужественность, противостоящая потоку становления, — вот что означали греческие стелы, пилястры и колонны, аксумские и египетские обелиски, надгробия исламских могил, раскрашенные стволы у дикарей Новых Гебридов,  столбы-тотемы  – у краснокожих. Все это монументы, в которых история религии выявляет лишь самое низкое и непосредственное значение фаллического символа.
Каменные домики, стоящие рядом с пилястрами, как принято считать, указывали на то, что в могиле похоронены женщины; но такое толкование слишком узко и упрощает суть вопроса. Это урны…., порожденные тем  же символизмом, в силу которого более древним прахохранительницам придавали форму примитивного жилища. Подобно библейскому ковчегу, в котором семя живых существ, непотопляемое, плыло над бездной, урна была универсальной эмблемой  возможности генерации, образом выживания в конфликте противостоящих сил. Если активное, создающее начало символизировалось фаллосом, знаком трансцендентной мужественности, начало пассивное, созданное — по контрасту- символизировалось вагиной, представленной в виде дома.  От их единения родился универсальный человек. Неизбывная тема победы проявляется и здесь, в этом фантастическом образе генитальных органов, напоминая подобный образ лингама, устойчивый в индуистской традиции, архитектурный узор мандорлы, повторяющийся в обрамлении священных образов на портальных тимпанах   готических соборов.
Не способные узреть повода для скандала в самых глубоких тайнах природы, этруски  чувственно и во  плоти утверждали гармонию дуальности, цель существования, творение совершенного и бессмертного существа, вновь обращались к примордиальной эпохе, когда человек был сориентирован и сбалансирован между  полюсами космической манифестации. Каменные эмблемы, заботливо расставленные перед могилами  и вызывающие дурацкие улыбки у посетителей, открывают грандиозное универсальное видение мира, диаметрально противоположного нашему, мира, который не жаловался и не стонал, который не приходил в отчаяние и который не взирает на нас, ничего не говорит нам из своих склепов, не дружественен нам и не нуждается в нас — как существа низшие и раболепные мы ему совершенно безразличны. Пожалуй,  он может лишь пожалеть нас за нашу христианскую мораль, напитанную атавистической  ненавистью теологов к сексу». 
Как бы то ни было, я уже не первый раз  становлюсь свидетелем того, что исторические места, где в каменных слоях эпох взору открываются тысячелетия,-   тормошат в человеке инстинкт продолжения рода. Здесь внезапный сексуальный прилив, подобно судорожной эрекции у умирающего, становится теплодышащим земным протестом против холодной тени неисповедимой космической Вечности. Здесь видишь, какая изменница жизнь: вот она- продолжается, а тех, которые любили ее, с ней рядом нет! С какой легкостью она оставляет безумно влюбленных в нее и запускает на их место других! Здесь отчетливо понимаешь смысл сказанного тосканцем Джанбаттистой Джелли: вместе с жизнью  полностью лишаешься бытия – предмета вожделения и любви каждого существа. В исторических местах человек сталкивается с величием Бесконечного и остро осознает свою смертность. А ведь вся его жизнь, хотя об этом редко задумываются, есть на самом деле не что иное как борьба с  ней, нежелание признать ее права. У каждого этот процесс сопротивления  проходит по-своему. Научная формулировка «инстинкт продолжения рода», если применять ее к опыту отдельно взятого человека, напрочь лишается своего смысла, в этом случае правильнее было бы назвать этот инстинкт инстинктом самосохранения: ведь каждый хочет обессмертить именно себя, ревнивый, именно «он» хочет остаться с любимой им жизнью. Но лишь память других может совершить это чудо: человек жив, пока о нем помнят.
“ Но я прошу: вернувшись в милый свет,
Напомни людям, что я жил меж ними,
Вот мой последний сказ и мой ответ,” — вот просьба, с которой обращаются в “Божественной комедии” души к спустившемуся в преисподнюю поэту.
И так, чтобы не быть забытыми, одни при жизни выкладываются в заботе о потомстве; другие – прибегают к иным, индивидуальным, формам самозапечатления,  стараясь сделать  их обязательно неординарными, а значит — и памятными.  Первые, если их наследники будут столь же последовательны, смогут обрести упоминание в словах собственных потомков, и память о них будет неким подобием застольной песни. Вторые же, если их труд — созидателен, выходит за пределы частного или же на примере частного приближает к возможности постижения законов Всеобщего, смогут снискать уважение и память многих, оставляя по себе след, подобный будоражащему мир неистовому полисимфонизму Вагнера.  Творчество — это тоже проявление инстинкта продолжения рода. Как говорят специалисты, его сублимированная, что на латыни означает  “возвышенная”, форма, в которой на самом деле скрывается, если перейти на язык биологии, желание человека осеменить собой сразу весь мир, а если прибегнуть к языку не столь научному – желание трахнуть память  всей планеты. « Если  с чистым сердцем посмотреть на жизнь великого человека,- писал Герман Гессе, — она покажется нам похожей на поток, вырывающийся из одной горловины, на крик всего человечества; потому что, по правде говоря, такая жизнь – это всегда мечта, приобретшая человеческий образ,  материализация тоски   и жажды вечности, коими напоена вся земля, чьи создания в своем скоротечном существовании всегда стремятся  связать  свою судьбу с судьбою вечных звезд».   
Если беспристрастно взглянуть на оба этих, как принято говорить, подхода к жизни, первый из которых более природен, а  второй более социален, — открываются две константы человеческой сущности: боязнь смерти и эгоизм, более или менее замаскированный. Каждый из них — своего рода язычество на индивидуальном уровне: это поклонение   собственному страху перед неизвестностью, куда рано или поздно порыв
смерти выбрасывает человека.   Одним  этот  страх выставляет в качестве идола детей, о которых поговорка говорит: … это надежда… Другим – профессию, на что как бы  указывает и основное значение этого латинского слова – «исповедание».    И всю жизнь человек приносит этому идолу жертвы в своем безотчетном стремление врезаться в память Земли, что подобно возведению древними могильных стел, взывающих: “ Остановись, о путник. Здесь лежит...” Наверное, как ничто другое отражает это  стремление человека стоящий напротив входа на парижское кладбище Пер Ла Шез – памятник мертвым, не погибшим, не павшим, а просто умершим людям.
Но бороться с  «самым могущественным из отвлеченных понятий» — временем — бессмысленно. Истинная мудрость жизни заключается не в страхе перед непонятной  Вечностью, а в богобоязни. Точнее, как учит Соломон, мудрость эта со страха Божьего начинается. В языке этрусков, которые, как утверждают античные авторы, были очень жизнелюбивым и чувственным народом и в то же время самым религиозным народом древности, есть составное слово “trutnvt”. Согласно интерпретации французского филолога З.Майяни ( и хочется верить, что она правильна), оно объединяет в себе понятия богобоязни и знания. Каким образом эти два слова из Ветхого Завета слились в одно целое в языке народа, поклонявшегося, как принято считать, совсем иным богам? Как понимали его сами этруски? Чем было оно для них? Подтверждением их- языческого — страха перед неведомым? Искрой нового, еще смутного, чаяния, устремленного  к единому Творцу? Или же проблеском    памяти о добиблейском монотеизме,   рассыпавшемся по пантеону языческих богов; раскаянием за нарушение ритма Божьего мира- чрезмерно дерзкое посягательство предков на всевластие и солнечное начало Бога, раскаянием, охватившим жизнелюбивых и жизнерадостных этрусков в поздний период их истории, когда натиск римлян  начал рушить вокруг  них привычную  им действительность, вселяя в них мрачные, жуткие  представления о потустороннем мире, которые  при  описании картин  христианского ада использовал в своей “Божественной комедии” великий тосканец  Данте Алигьери?   А может быть, в слове этом был зафиксирован след смиренности -  урока, что  этрусский народ никогда  не забывал, получив  его однажды от той  высшей сущности, которую этрусколог Синьорелли называет Диадой?
Как бы то ни было, чтобы слово “trutnvt” обрело   значение  знания, начинающегося со страха Божьего, и  жизнелюбие,  согласно традиции,  исповедовавшееся этрусками, достойно ужилось с Соломоновой мудростью, должно было еще пройти много времени. Кесарю должно было быть воздано кесарево, а Богу — Богово. Языческая любовь Amor, выделявшая и возвышавшая одних на счет остальных, должна была отступить перед христианской любовью  Charitas, которая уравнивает всех, подводя их под общее понятие «ближний».  Язычество с его культами природы, дела и знания должно было смениться ранним христианством с его культом покаяния.  Блаженный Августин должен был   возвестить о произволе Божественной благодати. И тем временем  пока неудовлетворенные этим люди колдовали в своих лаборатория, стремясь к созданию лишенного мучений и страданий земного совершенства, а ставший католическим латинский мир, озадаченный тем, как в связи с этой вестью Августина человек должен относиться к Творцу, пытался со свойственной ему юридической религиозностью примирить  «произвол благодати» и раннехристианскую значимость покаяния  и   терялся   на фоне костров, палящих человеческие кости, в теоретических спорах, то уносивших в небеса, то опускавших на землю и в конце концов приведших его к аd fontes (к истокам), на что Лютер ответил «своим» протестом и что хорошо отразила живопись Возрождения с характерной для нее установкой отказа на «созерцательность, объемлющую все мироздание, в пользу внешнего, а скорее и намеренно посюстороннего взгляда», — тем временем должно   было  окрепнуть, соединяющее в космогонической нерасторжимости небесное и земное, основанное на греческом мировоззрении православие, с расцветом которого религиозность сменилась верой, должной начинаться от любви к Богу, в христианском искусстве чувственная живопись уступила, пусть с точки зрения живописных канонов и лубочной, но все же исполненной глубинного откровения иконе, и под сенью Соломоновой мудрости поистине во весь голос зазвучало, хотя и не было услышано всеми: «Воля Бога есть осуществление жизни» .
Такую религиозную эволюцию прошло человечество. Должен ее, вероятно, пройти в своей жизни, независимо от конфессиональных определений, и каждый отдельно взятый человек, чтобы не остаться “несчастной законченностью, лишенной развития”, не быть, по  определению Данте, подобным неразумным скотам.  Тогда исчезнет у   него  страх  перед  Вечностью, не будет он, охваченный ревностью, нарушая духовно-нравственный закон, соревноваться с другими, чтобы врезаться в память земли,  ибо примет записанное пророком Аввакумом — «праведный своею верою жив будет»,- наполнятся для него внутренним светом слова « Я есмь воскресение и жизнь» и уверует  он, что не будет перемолот в пыль Великой Вселенской  Механикой, не растворится в безликом эфире, а -  спасется со своей личной историей и будет сам себя помнить  в образе того доброго, что есть в нем,  обретя блаженство в истинной отчизне — Вечном Граде. Ибо верны слова автора Послания к Диогнету: «Христиане живут каждый в своей стране, но в них они подобны чужестранцам…, они проводят всю свою жизнь на земле, будучи гражданами неба».  Тем,  пока, наверно, и должен довольствоваться человек…

Невозможно оторвать взгляд от тосканских холмов, на которых обитали люди, по-язычески  исполненные  чувства жизни. Над ними  словно колышется гипнотический  флер истомы и неги.
— Да, ты прав, — говорю я Гоше. — Трахались  они здесь мощно. Стремясь к истинному сладострастью — этому весеннему, как говорил Заратустра, блаженству земли, этому избытку благодарности всех грядущих поколений создающему их мгновению  настоящего.

Мы возвращаемся в Реджо. На дороге указатель: этрусский некрополь.
Сворачиваем. Вечереет.  В городе  мертвых,  около пенящегося водного потока, бродит молодой синьор, собирая спаржу.  Щерящиеся пастями дромосов могилы начинают кутаться в закатные тени. От их камня веет холодом.  В находящемся неподалеку городе живых на площади играют  свадьбу. Звуки музыки и веселья сплывают с холма и стелятся над древним кладбищем, единя и пространство,  и время.   

Во время нашего отсутствия  Мауро, видно, пришлось посуетиться не мало: в багажном отсеке  полугрузового рубинового “мерседеса”он сотворил  по всей плоскости “сюжет” из супермаркетовской снеди, который обрамил здоровенными металлическими деталями очередной “плейбойской” кровати.
• Вот,- довольно комментирует он,- прикупил по случаю. А то на ваших кроватях спать — только кости ломать. К тому же, я позвонил Василию (так Мауро называет бессменного переводчика трех последних Министров Обороны СССР), он нашел мне квартиру. Cейчас стиральную машину по дороге зацеплю в одном месте — и все  туда прям  и отвезу. В общем, от Андрея я съезжаю.
• Маэстро,- прерывает его Гоша,- ну ты все понял?
• Джордж,- с нотками наигранной обиды в голосе отвечает Мауро,-я не вчера родился.
• Хочется верить. Счастливого пути.
“Мерседес” покатил в сторону Германии. А я  с Гошей на следующий день улетел из Милана в Москву.


© Copyright: Андрей Мудров-Селюнин, 22 ноября 2019

Регистрационный номер № 000280232

Поделиться с друзьями:

Предыдущее произведение в разделе:
Следующее произведение в разделе:
Рейтинг: 0 Голосов: 0
Комментарии (0)
Добавить комментарий

Нет комментариев. Ваш будет первым!

Добавить комментарий